Состав сооружений: решетки и песколовки: Решетки – это первое устройство в схеме очистных сооружений. Они представляют...

Наброски и зарисовки растений, плодов, цветов: Освоить конструктивное построение структуры дерева через зарисовки отдельных деревьев, группы деревьев...

синоптику телеканала «DANMARK 2»

2021-01-29 96
синоптику телеканала «DANMARK 2» 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

Вверх
Содержание
Поиск

 

«В понедельник Фальстер от Дании оторван

по причине невиданных снежных заносов».

Как же так, уважаемый Пребен, или Торбен,

или Эсбен… мне не то чтобы обидно за остров ‑

 

мне хотелось бы просто побеседовать с Вами

(и причём в свободном каком‑нибудь стиле):

что‑то дерзко Вы нынче обходитесь с островами ‑

словно сами, прости Господи, их сотворили!

 

Я, конечно, немедленно поехал на Фальстер,

не особо надеясь застать его на месте,

раз он Вами оторван! Но, Кристен, или Карстен,

или Торстен… у меня для Вас печальные вести:

 

Фальстер там же, где прежде (проверьте по карте!) ‑

и в ближайшее время он сместится едва ли!

Так что впредь тектонических сдвигов не предрекайте,

ибо сколько бы и чего бы Вы ни поотрывали,

 

а ландшафт есть ландшафт – и не в Вашей воле

распоряжаться островами и материками,

потому что, обожаемый Огэ, или Оле,

или Ове… они сделаны другими руками.

 

Если что‑то сдвигается хотя бы на йоту ‑

начинается всемирная игра в прятки,

а потом (относительно этого чего‑то)

всё выстраивается в совершенно новом порядке.

 

И тогда далёкий какой‑нибудь берег

внезапно оказывается возле Вашего носа.

До свиданья, воображаемый Хенрик, или Эрик,

или Фредерик… до следующего заноса!

 

Записка пятнадцатая,

Оформителю витрин

 

Дорогой оформитель!

Тут, значит, такое дело…

Я позволю себе перейти к существу проблемы:

не годится привязывать ангелов шнурками за тело,

ибо ангелы бестелесны… а не как все мы.

 

Между тем я вижу, что в витринах всех магазинов

ангелы последовательно подвешены за спинки:

они как бы летают – прямо среди апельсинов,

марципановых свинок, свечей… ох уж эти мне свинки!

 

Кстати о марципане: я сейчас на диете ‑

минеральной воде и бессахарном стимороле,

но когда под угрозой права всех ангелов на планете

или в данной стране (масштаб не играет роли!) ‑

 

я встаю на защиту прав! А уж тут – извините:

мои ножницы щёлкают, грамотно прерывая

вертикальность полета на одномерной нити ‑

и тогда вырисовывается замечательная кривая:

 

параболическое движение по воздушным потокам

в необременительном режиме полной свободы!

И вот уже с запада начинает веять востоком,

с юга – севером, и в городе появляются антиподы.

 

Их можно встретить практически в каждой bodega

и узнать по упорному неучастию в сплетнях,

по отсутствию малейшего признака снега

на их шляпах и куртках – вызывающе летних ‑

 

и прочему… И они рассказывают чудесные вещи!

В частности, что будущего не надо бояться.

И жить становится гораздо приятней и проще.

Если ангелов отпускают гулять восвояси.

 

Записка шестнадцатая,

Тени отца Гамлета

 

Ситуация, стало быть, у нас вот какая:

я сейчас в Эльсиноре… Хельсингёре по‑датски.

Здесь огромное время, по капельке истекая,

уменьшается и вообще перестаёт наблюдаться.

 

И поэтому, собственно, было бы кстати

перекинуться парой каких‑нибудь откровений ‑

не привязанных к месту, а тем более к дате:

просто – общих… чтобы растормошить муравейник,

 

именуемый жизнью! Сойдёмся на малом ‑

скажем, тайна‑другая: одна‑две детали,

ибо сведения, поступающие по обычным каналам,

меня, мягко сказать, волновать перестали.

 

Море здесь соблюдает линию отлива

(все прибрежные камни вдруг пооткрывались!),

эта линия отлива – как линия отрыва:

по пунктиру уводящая в другую реальность,

 

где нормально появление некоей тени

с полуночным и страшно интересным докладом ‑

ускользающей после доклада в средостенье

между правдой и вымыслом (то есть раем и адом).

 

Есть такая одна головокружительная область,

облаками и духами набитая до отказу:

там, цепляясь за первый попавшийся образ,

понимают внезапно всё сразу про всё сразу

 

или сходят с ума… что, в общем, одно и то же!

А потом – пророчествуют и бессвязное мямлят,

и записываются кто в преступники, кто в святоши,

получая при этом нарицательное имя гамлет.

 

Записка семнадцатая,

Кондитеру

 

То ли Сара Бернар с миндалём, то ли Хедвиг с изюмом…

неизменно приветливы пирожные с именами!

Из кондитерской веет действительным и разумным ‑

так бесстыдно заманивая, так настойчиво напоминая,

 

что, волшебный кондитер… я, кажется, Ваш – навеки!

Вы – пожалуй, единственный, кто мне дорог и близок:

старомодно расписываясь на кассовом чеке,

это Вы мне внушили идею учёных записок.

 

Универсум Ваш – из тонкой муки и крема ‑

эфемерен, как некая романтическая идея:

им продолжена… а в сущности, и исчерпана тема

мимолётности – то есть подъёма и паденья.

 

Жизнь становится всё более и более тихой,

жизнь становится всё более и более мудрой ‑

и растаивает чёрной лакричной пастилкой,

и уносится со свету белой сахарной пудрой.

 

Не бывает никаких купин неопалимых ‑

всё на свете состоит из одних расставаний!

На секунду задерживается стайка сладких пылинок

на переднике Вашем, но и их сдувает.

 

Поболтаем о главном: о быстром, о кратком ‑

я имею в виду, по‑видимому, счастье,

потому что последняя память о сладком

исчезает стремительней, чем съедены сласти!

 

Мы давно с Вами знаем: ничегошеньки не сохранится

от счастливой песочницы с детскими куличами…

порождать универсумы, строить памятники вдоль границы

и лишаться их без сожаленья – пожав плечами.

 

Записка восемнадцатая,

Пастору

 

Ни на ты, ни по имени не получится обратиться:

я на ты и по имени и так уж со всей страною.

Лучше так: Herr Olsen, весёлая чёрная птица,

Вам, я вижу, никак не наскучит играть со мною!

 

Вы всё пишете мелом на досках свои странные числа,

но и я не дремлю: тоже, стало быть, соображаю:

что‑то Вы замышляете, с числами дело нечисто ‑

я слагаю их, вычитаю, делю и перемножаю.

 

Под присмотром летящего над головой корвета

оперирую мерами то ли ёмкости, то ли веса…

К сожалению, Вы никогда не указываете ответа ‑

так что, кто из нас выиграл, мне неизвестно.

 

Между тем прихожане, равнодушные к Вашему мелу,

только бегло взглянув на безупречные начертанья,

что‑то тихо поют – «Himlens Morgenr0de», к примеру ‑

непонятно когда записывая и считая!

 

Но во мне Вы, пожалуй, можете не сомневаться:

я‑то знаю, зачем человеку даётся цифра!

И меня не сбивает с толку Ваше коварство:

я почти уже знаю, где ключик от этого шифра.

 

Кстати (Вы замечали?) весна здесь похожа на осень:

так же ветер гудит – всё на той же отважной ноте…

Извините, но вскорости я Вас пойму, Herr Olsen,

даже если меня Вы к этому времени не поймёте.

 

Вы вчера вдруг сказали в присутствии прочей паствы,

что я, вроде бы, сделан из другого какого‑то теста,

что Ваш долг – мне помочь… А вот это напрасно,

ибо долг Ваш – доиграть свою партию честно.

 

Записка девятнадцатая,

Моему покойному учителю

 

На ответ не надеюсь – и правильно, что не надеюсь.

Не к пространству пишу, а ко времени… да и не ко времени тоже!

А к тому, что давно себя чувствую как индеец ‑

и готов откликаться на какое‑нибудь «привет, краснокожий!»

 

Уникальность индивида, доведённая до абсурда,

завершается, как правило, гибелью индивида.

Вот прекрасный пример: безобиднейшая простуда ‑

и тебя уже нет, ни как рода и ни как вида.

 

Растворяется и всё то, чему тебя обучали, ‑

только очень немногое выпадает в осадок

в виде памяти, беспокоящей твоих близких ночами:

пара‑тройка деталей – умилительных, но досадных.

 

Мы наследуем несколько вредных привычек,

речевых оборотов да перстень – правда, перстень что надо:

он готов нам служить самой лучшей из тайных отмычек,

но – бездействует, по причине отсутствия клада.

 

Все же прочие ценности обычно получают другие,

своевременно пришедшие на опустевшее место:

старые и новые боги, а также богини ‑

впрочем, нам это всё уже очень неинтересно.

 

Приговор их в наш адрес таков: «Прямо как младенец!»

А хотелось бы: «…как индеец!» – но тоже славно.

Постепенно толпа скорбящих заметно редеет,

и заметно холодеет одинокая настольная лампа.

 

…год назад принесённый цветок, разумеется, уже высох,

но кустарник у изголовья так и стоит – зелёный,

о ту пору, когда ученик Ваш, под свист бледнолицых,

забирается глубже и глубже на дно каньона.

 

Записка двадцатая,

Мусорщику

 

Завтра вторник, но Вы прибудете слишком рано:

к половине восьмого мне ещё едва ли удастся

оторвать конструкцию, именуемую мною, от дивана ‑

для того чтобы просто поприветствовать Вас по‑датски.

 

Семь мешков с мусором объясняются очень просто:

я решил разобраться со всем, что понацарапал!

Так что стопки бумаг были выстроены по росту

и одним обобщённым движением сброшены на пол.

 

Я оставил себе лишь тетрадь моих детских рисунков:

пять собак, пара кошек, три груши на блюде

и – шедевр, за которым однажды меня застукав,

мама тихо спросила: «Чем же заняты эти люди?»

 

Эти люди любят друг друга, как теперь бы мы понимали,

то есть просто летят по небу (см. у Шагала).

Но тогда‑то я не решился объяснять это маме,

а теперь уже поздно, да и охота пропала.

 

Остальное… – пусть остаётся в Вашем архиве:

это только слова, напечатанные на бумаге.

Их особенность в том, что они всегда не такие,

каковые нужны мне – в песне, повести или романе.

 

Песня, повесть, роман, как я думаю, – в идеале ‑

не должны содержать вообще ни единого слова,

для того чтобы их точно и правильно понимали

и хотели бы обращаться к ним снова и снова.

 

Раньше я собирался опубликовать отсюда хоть что‑то

или, может быть, разослать – по друзьям, по знакомым…

Сожалею, что доставил Вам столько лишней работы,

но не жечь же всё это теперь! Разве вместе с домом…

 

Записка двадцать первая,

Сумасшедшему Японцу

 

Я, признаться, всё время пытаюсь припомнить

престарелую фразу «…чтоб словам было тесно» ‑

и вот думаю: будь я Сумасшедший Японец ‑

как бы это отразилось на качестве текста?

 

Текст бы стал, разумеется, короче и суше

и забыл о подробностях текущего мига:

слишком уж мала эта баночка туши,

слишком уж дорога эта рисовая бумага!

 

Ну а всё, что я тут топором моим высек,

так и будет выглядеть безнадёжно громоздко,

потому что… немыслимо много зависит

от особенностей и характера производства.

 

Тут проблема не в том, что не хочешь или не можешь

разместить себя в строчках – лапидарных и ясных:

иероглифы просто не пишутся наотмашь

и хорошие вещи не делаются наспех.

 

Приготовить все кисти важней, чем все мысли,

ибо кисти гораздо надёжней в работе.

(Мысли тоже бывают надёжными, если

не бросают тебя на первом же повороте.)

 

А когда уже всё в конце концов наготове,

нет ни в чём недостатка, но ничто и не лишне ‑

можно дать себе время побездельничать в слове

и устроить трёхстишье как маленькое затишье.

 

Я же вынужден до бесконечности продолжать мою повесть

на тетрадной бумаге – в помарках, словно в заплатах!

Так что… шлю Вам привет, дорогой Сумасшедший Японец,

с сожаленьем о том, что мы с Вами в разных палатах.

 

Записка двадцать вторая,

Alterego

 

Ну, привет… так сказать! За окном плодоносит пальма,

у порога – кокос в предчувствии летнего снега.

Всё равно я давно существую лишь виртуально ‑

так что самое время написать к тебе, alter ego.

 

Чем ты занят, не знаю. Но думаю, кропаешь вирши:

только глупости на уме, не сочти за дерзость!

И смеется Всевысший, над тетрадью твоей нависший,

и разводит руками: дескать, что я могу поделать?

 

Он, конечно же, прав, ибо ты, как всегда упрямясь,

не желаешь ничьей опеки – хоть и оттуда.

Ибо всё, что ты любишь, – лишь эта горькая примесь,

посторонняя примесь к хорошо знакомому блюду.

 

И, когда наша жизнь, в сотый раз мимо нас маяча

то с кошёлкой пустой, то с песнею пионерской,

говорит: «Это так», – ты кричишь ей вослед: «Иначе!» ‑

и уходишь в другую сторону со своей бутоньеркой.

 

Я недавно открыл потрясающую закономерность:

тело, вытесненное из реальности другими телами,

просто строит иную реальность (как ещё одну эфемерность),

и в иной реальности занимается прежними делами.

 

Не желая больше исследовать золотые глубины

совершенно бездонной конструкции «я люблю Вас»,

утверждаю под пытками, что в теле неистребима

верность только себе самому… – такая вот глупость.

 

Очень грустно, что мы не знакомы более близко

и меж нами стоит разделительная запятая!

Впрочем, так и так мне давно уже пора закруглиться:

я, пожалуй, достаточно написал – теперь прочитаю.

 

Записка двадцать третья,

Кому Попало

 

Никогда ещё прежде так бумаг моих не трепало

и они не носились по дому с таким ужасающим шумом.

Полоумная Гудрун сказала: «Не пишите кому попало!»

Уважаемый Кто Попало, я напишу Вам.

 

Правда, коротко… пока не пришла полоумная Гудрун

со своею скучной задачей – упорядочивать мой хаос!

Гудрун может явиться как вечером, так и утром…

впрочем, хватит о Гудрун, я с ней после попререкаюсь.

 

Разберёмся‑ка лучше с Вами: что ж Вы за птица

за такая, за птица за редкая, гага avis! ‑

если даже писать Вам, по мнению некоторых, не годится

(хоть я мнения этого разделять и не собираюсь)!

 

Вы мне нравитесь, Кто Попало: я люблю дурные примеры,

я люблю «не ходить», «не трогать» и прочие императивы,

я люблю бывать на премьере не когда премьера,

а тогда, когда показ уже прекратили.

 

И какую‑нибудь мыслишку – довольно простую ‑

я верчу туда и обратно (а форум ропщет),

ибо я существую, лишь покуда я протестую ‑

против слишком понятных вещей… или слишком общих!

 

Например, я сейчас пишу при открытых окнах,

но не для того, чтоб у Гудрун было больше работы,

а чтоб ютский ветер бесчинствовал на листах моих мокрых

и ломал любые безукоризненные обороты.

 

Так что… друг Вы мой Кто Попало, давайте вместе

беспокоить быков одеяньем своим пурпурным!

Жду от Вас – безразлично какой и откуда – вести

и поспешно прощаюсь, под шаги полоумной Гудрун.

 

Записка двадцать четвертая,

Бродяге

 

Две минуты назад мы с Вами уже встречались ‑

то ли здесь, то ли в Оденсе, сразу не скажешь.

Допускаю, что это только простая случайность,

но я помню Ваш медный чайник и оловянный кашель.

 

Я люблю эту Вашу обаятельную манеру – появляться

сразу в двух местах необъятной нашей Вселенной.

Ах, как весело катится детская Ваша коляска

мимо времени, всё время стоящего в отдаленьи!

 

Увешанная колокольчиками и бубенцами,

облепленная этикетками дешевого спиртного,

бессмертная коляска, день сегодняшний отрицая,

гремит по камню: дескать, ничто не ново!

 

Впрочем, надо, конечно, положить сколько‑то денег

в Вашу шляпу, стыдливо полуприкрытую полою,

пока тот или иной прохожий неврастеник

не погнал Вас отсюда поганою метлою.

 

Тогда, заворачивая за угол Стрёгет,

Вы бездумно окажетесь в каком‑нибудь Бомбее,

ибо нет для Вас правил – ни общих, ни строгих, ‑

да и небо в Бомбее гораздо голубее!

 

Да и люди в Бомбее ещё помнят о Капуре ‑

о таком же, как Вы, трансцендентном бродяге…

Извините, что пишу на стокроновой купюре,

но другой просто нет под рукою бумаги.

 

Записка двадцать пятая,

Всем людям доброй воли

 

Я не очень знаю, что такое добрая воля,

и поэтому не очень понимаю, что вы за люди, ‑

и записку пишу, как писал бы в чистое поле,

или так, как писал Шекспир своей Смуглой Леди.

 

Впрочем, мне по душе приблизительные адресаты,

ускользающие из жизни в самом её зените ‑

с пролонгированной улыбкой последнего бодхисатвы,

боддхисатвы, чьё имя – Чеширский Кот… извините.

 

Можно просто беседовать с теми или другими,

избегая как их согласья, так и протеста,

если взять и поставить неважно какое имя

или, шире, неважно какое слово – над бездной текста,

 

реферируя, стало быть… – честно сказать, вслепую

к бесконечному множеству – честно сказать, пустому,

всё равно, как вдруг просто стать под шальную пулю

или, ночью поднявшись, уйти навсегда из дому.

 

Так и так рисковать – неизбежно своей головою!

Значит, кто в собеседниках нынче – плевать раз двадцать,

но… держась за тонкую ниточку – вашу добрую волю ‑

чуть приятней срываться в пропасть и разбиваться.

 

Никого ни к чему не обязывая, находиться – на расстояньи,

на почтительном расстояньи текста: строка за строкою

отделяющего апостола от апостольского деянья

и записанного пусть и честной, но не той же самой рукою.

 

Хоть и видно с другого берега, что происходит на этом,

да понятно не всё, а рассказывать – долго и много…

Что касается лодочника – этот парень с большим приветом,

и всё время под мухой, и плохо знает дорогу.

 

Записка двадцать шестая,

Бруно

 

Замечательный Бруно, прости, что так поздно вспомнил

твой последний звонок (через несколько лет – всего лишь!),

но – с почтеньем к неисповедимым путям Господним ‑

исправляюсь хоть вот и сегодня, если позволишь.

 

Вдруг пришел твой двойник – рассказать мне, что я не умер,

но заснул на стене подобно Шалтаю‑Болтаю.

Как люблю я, Бруно, твой нездешний холодный юмор ‑

я хватаю его, как снег, прямо ртом хватаю!

 

Мне осталось только свалиться во сне – в угоду

королевской коннице всей и всей королевской рати:

там, внизу, меня ждёт уже тьмущая тьма народу,

распахнув неуклюжие, ненадёжные свои объятья.

 

Окончание этой истории – в общем, жуткой ‑

всем известно: едва ли со мною будет иначе.

И ты встретишь моё паденье стоической шуткой ‑

может быть, той же самой, которой встречал удачи.

 

Так и надо – шутить ли, жить ли… почти бредово!

И, одевшись от Valentino на занятые деньги,

выходить только в булочную – в подвале соседнего дома,

но рассматривать Копенгаген как свои владенья,

 

пребывать в одиночестве, но обходиться с ним едко,

представать перед ним то в одной, то в другой личине ‑

и, не имея перед собой вообще никакого объекта,

отрицать себя как субъекта – по той же причине.

 

Стать бы тоже как Бруно – хотя бы только снаружи!

Взять бы как‑нибудь вечером перестроить все струны…

Ан – не выйдет! Да и сам ты считал, к тому же,

что на свете достаточно и одного безмозглого Бруно.

 

Записка двадцать седьмая,

Сестре

 

Я, наверно, тебя немножко расстрою,

если сразу признаюсь – как‑нибудь попрямее,

что о том, как брат разговаривает с сестрою,

я понятия просто вообще не имею.

 

Да и откуда ж такое возьмётся понятье?

Ведь для этого надо, чтоб в пустом моём мире,

например, завелись бы сестры и братья,

каковых, к сожалению, нет и в помине.

 

Но – сестра моя! Может, ты всё‑таки вспомнишь,

как мы вместе с тобой не росли в одном доме

и поэтому вдруг поспешишь мне на помощь ‑

со свечою на узкой дрожащей ладони.

 

И пойду я на свет – на далёкий, на одинокий,

на волшебную палочку, на стеариновый стержень,

я пойду по воде – и сухими останутся ноги,

потому что вода меня держит… свеча меня держит.

 

И приду я однажды, появившись прямо из моря,

ибо мы, мотыльки, такие уж люди и птицы:

время наше – прямое, и пространство наше – прямое,

как последняя шутка умирающего в больнице.

 

Не имея на памяти общих шалостей и экзекуций,

присягаю – с упорством шалопая и дуралея:

две последние параллели однажды пересекутся ‑

утомившись от роли двух единственных параллелей.

 

И… сестра моя! Я предстану перед тобою

семилетним оболтусом – с сеткою апельсинов

и с разбитой в последней уличной драке губою ‑

чтоб упасть на плечо твоё, вдруг обессилев.

 

Записка двадцать восьмая,

Фортуне

 

Очень глупо, что мы всё никак не можем договориться

где‑нибудь в ресторанчике в Оденсе, с глазу на глаз,

за какой‑нибудь сложной пиццей (Вам нравится пицца?),

за бокалом‑другим божоле… простите за наглость!

 

Я бы вам рассказал, как живу, – Вы пришли бы в ужас…

кстати, попросту рассказал бы – ни полслова упрёка:

дескать, мог бы и справиться, несколько поднатужась,

да не знаю, как подступиться, с какого бока.

 

Вы б заметили, что наслышаны о моих победах ‑

я б стоял наготове со списком моих поражений:

ибо всё, за что ни возьмусь, – ни так и ни эдак,

и любая победа есть только залп оружейный.

 

Вы б сравнили с моею жизнью другие жизни,

искалеченные лагерями и рудниками ‑

как случалось при коммунизме или фашизме.

Я сказал бы: «Кошмар какой…» – и развёл руками.

 

А потом подоспели бы фрукты, мороженое и кофе ‑

Вы сказали бы: «Крон четыреста, не иначе», ‑

я ответил бы: «Пустяки, это дело такое…», ‑

заплатил бы пятьсот – не взяв, разумеется, сдачи.

 

Разговор бы, наверное, происходил на латыни,

я бы плохо справлялся (как будет «залп оружейный»?)…

Под конец бы Вы, как оно и положено фортуне,

научили б меня паре‑тройке устойчивых выражений.

 

Возвращаясь, я бы долго раздумывал над происшедшим

и о том, как дожить теперь до конца недели.

А потом, ощущая себя окончательно сумасшедшим,

улыбнулся бы и сказал: «Хорошо посидели».

 

Записка двадцать девятая,

Пуле‑дуре

 

Был вчера в поликлинике. После небольшой перебранки

вдруг подумал, что жизнь – слишком долгая процедура.

Потому и пишу к Вам (на каком‑то больничном бланке),

Ваша Тёмная Светлость, досточтимая Пуля‑дура.

 

Собеседник не должен быть умным: чем он умнее,

тем он более неразговорчив как собеседник.

Я ценю в Вас головокружительное Ваше уменье

тараторить без умолку – и умертвить напоследок!

 

Потому что слишком многие интересные разговоры

вообще не имеют ощутительного финала.

Ну а с Вами всё честно – включая окончание грозовое,

с отключеньем, фактически, воспринимающего канала.

 

Это здорово – как‑нибудь насмерть наговориться

и уже никогда не вернуться к любимой теме,

и уже не очнуться – ни дома, ни в местной больнице,

разве лет через двести – в совсем постороннем теле.

 

И – поскольку жизнь всё равно даётся в рассрочку

(а наличными было бы и не оплатить, пожалуй!) ‑

надо где‑нибудь загодя в мыслях поставить точку

и держать её про запас на всякий пожарный.

 

Но, пока ты ищешь свой ключик, как Буратино,

под чужими замысловатыми небесами,

просто помни: тебя давно уже закрутила

одна дура с голубыми глазами и волосами…

 

Приношу извиненья за аналогию в последней фразе,

но Мальвина – такая красотка и почти святая!

Вот… а бланк мой исписан до полного безобразья,

так что – до скорого, как говорится, свиданья.

 

Записка тридцатая,

Иванову‑Петрову‑Сидорову

 

Дорогой Иванов‑Петров‑Сидоров, взятые в целом

(как одно отвлечённое – в частности и от меня – понятье)!

Находясь постоянно под неусыпным Вашим прицелом,

я устал, если честно, опасаться и обороняться

 

и иду прямиком: так, я слышал, идут на зверя ‑

или нет, на ловца… я не помню, в каком порядке, ‑

просто с целью признаться, не особенно лицемеря,

что все взятки с меня, извините, гладки

 

и что Вы надоели мне со своим угломером

(о котором я знаю одно: угломер – не лютня).

Я – с моими углами – не служу никаким примером,

ибо я тот, кто Вам не нравится, – абсолютно.

 

Что я скроен не так – это, в общем, давно понятно.

Это надо признать и оставить меня в покое.

Потому что… даже если на солнце бывают пятна,

то уж я далеко не солнце и всё такое.

 

Я пишу к Вам конкретно затем, чтобы Вы отныне

не включали овцы паршивой в понятье стада

и, махнувши рукой («ох‑уж‑эти‑горе‑портные!»),

обратились к другим, кто скроен и сшит как надо.

 

Я же стану гулять где‑нибудь совсем на отшибе,

поменяв и страну, и язык… вообще – наружность,

утешаясь тем, что меня скроили и сшили

так, что здесь это никого не приводит в ужас.

 

Вот и кончим войну по‑хорошему: уговором

никогда не ходить по одним и тем же дорогам.

И, когда Вы опять соберёте свой страшный кворум,

я исчезну куда‑нибудь – под неблаговидным предлогом.

 

Записка тридцать первая,

Глупому Фредерику

 

Мой товарищ и друг из местной одной поговорки,

вот решил: напишу, на обёртке от шоколада.

Я не знаю, как ты (хоть и помню твой опыт горький!),

только я‑то совсем уже… скажем, не так, как надо.

 

Времена, понимаешь ли вот… не из самых лучших:

ко двору не хожу – изучаю одни задворки.

Очень плохо быть глупым: сужу по себе, голубчик,

я и сам существую только где‑нибудь в поговорке!

 

Поговорка, конечно, другая (но, по секрету

говоря, что одна – что другая… неважно, в общем!)…

Надо просто признать: нас с тобою на свете нету,

даже если, допустим, мы ропщем. Но мы не ропщем ‑

 

мы живём на устах у знакомых и незнакомых,

и такое фольклорное, я бы сказал, бытованье ‑

даже меньше, чем жизнь каких‑нибудь насекомых:

просто две пустоты, обозначенные словами,

 

две банальных цитаты, две глупости безотказных,

два легчайших намека на несовершенство массы,

чтобы масса, крепчая на кознях своих и казнях,

не позволила всей конструкции поломаться.

 

Шут не должность, Шут – имя, бубенчик один душевный,

задушевный такой бубенчик, совсем излишний ‑

никаких тебе государственных отношений,

просто музыка – в точности как заказал Всевышний.

 

Значит, он и заплатит нам, мой поделыцик и сотоварищ!

Кто уж кто бы, а Он‑то педант по части оклада!

Да тем более что много на музыке и не наваришь ‑

разве только на новую плитку хорошего шоколада.

 

Записка тридцать вторая,

Любопытной Варваре

 

Добрый, стало быть, день: ведь иначе‑то нам едва ли

поболтать доведётся… такая, представьте, досада!

Но, покуда Вам носа в комоде не оторвали,

Вы меня бы очень устроили в качестве адресата.

 

Между мною и миром висит дымовая завеса ‑

не сказать, чтоб табачная… да и просто не дымовая,

в общем, так: я к Вам, в сущности, по поводу интереса ‑

от отсутствия оного, в сущности, изнывая.

 

Мне у Вас поучиться бы, как это – быть при деле,

навсегда победив изнурительную дремоту!

Вы последний феномен устойчивой жизненной цели ‑

скажем, страсти. К комоду. (Почему бы и не к комоду?)

 

Я ведь тоже искал свой комод, только всё впустую:

говорят, раньше были, да вдруг изменилась мода ‑

и не то чтобы я по этому поводу протестую:

просто… глупо живу – вообще уже без комода!

 

Закажи, говорят: нету случаев безнадёжных,

предложи на бумаге желаемые очертанья!

Может, так бы и надо, да только я не чертёжник.

Есть всего лишь идея, которая – на черта мне?…

 

Мне нужна не идея – мне нужен комод, Варвара!

Вы поймёте, я знаю: Вы той же породы птица,

с Вами тоже, должно быть, такое не раз бывало ‑

раньше, в прошлом… когда было не за что зацепиться.

 

Слава тем, кто стоит у комода – лишившись покоя,

и готов рисковать – прямо в узкую щель нацелясь!

Впрочем, пафос излишен. Привет вам и всё такое!

Остаюсь…

(Кстати, нос не такая большая ценность.)

 

Записка тридцать третья,

Уличным музыкантам

 

Я не знаю, откуда вы. Правда, мне говорили,

из России, но, видимо, это всё‑таки враки.

Потому что в России не играют на тамбурине ‑

все приличные люди там играют на балалайке.

 

Тут в ста метрах от вас наяривает на клавесине

развесёлый такой чернокожий мужчина ‑

мне сказали, он тоже родом из России,

только это уж вовсе какая‑то чертовщина.

 

Я‑то слышу, что поёте вы по‑английски,

не умея как следует справиться со словами, ‑

чтобы ставшие в круг скандинавские одалиски

ваши терпкие глупости повторяли за вами.

 

Но, когда вы просто играете и совсем не поёте,

я могу допустить – в особенные моменты,

на какой‑нибудь – как собака, одинокой – ноте,

что вы всё‑таки из России, невзирая на инструменты.

 

И по тоненькой лестничке, под ступенчатое бренчанье

я тогда начинаю забираться на небо,

и в затылок друг другу дисциплинированные датчане

тоже тянутся следом – осторожно и немо.

 

А теперь я скажу (вместо до свиданья):

в тот момент, как толпа вокруг вас поредеет,

вы средь нескольких крон в вашем чемодане

обнаружите что‑то ещё – кроме денег:

 

полоумную записку. Она пригодится:

вы её сохраните уж как‑нибудь, Бога ради:

по таким, я клянусь, пропускают в психбольницы

или в рай… так что, стало быть, выбирайте.

 

Записка тридцать четвёртая,

Редкой Птице

 

Моя Редкая Птица (какая – не принципиально!),

круг моих собеседников становится уже и уже.

И опять же – сентябрь, и опять же сплошное пиано

как внутри, так и… (дальше, наверно, понятно) – снаружи.

 

Впрочем, это всё литература (с ней лучше проститься):

это мысли в линейку, в то время как мысли летучи,

мысли – тучи и птицы (и как это там?… – редкой птице

долететь удаётся… и дальше: чем дальше, тем круче!)

 

Моя Редкая Птица, ну что ж… надо как‑то собраться

объяснить – хоть тебе, хоть кому‑нибудь – важные вещи:

например, существует такое понятье, как сестры и братья

или близкие люди, – всё прочее в мире довольно зловеще.

 

В общем, надо собраться – клянусь, я уже наготове:

чемодан упакован и даже застёгнут… ничто не забыто!

Вот полью все цветы, вот прерву себя на полуслове ‑

и исчезну из милого сердцу проклятого здешнего быта.

 

«Редкой птице…» – и дальше… а дальше придётся топиться

в этом «чудном Днепре», не достигнув его середины.

Гоголь тоже… сказал, не подумавши! Что ж редкой птице

предлагается делать потом – после этой картины?

 

Моя Редкая Птица, забудем об этом, уедем,

бросим в Днепр, в Каттегат – все ключи, адреса и записки

и отправимся далее по морю велосипедом ‑

не печалуясь, по‑скандинавски и по‑олимпийски.

 

Ты, конечно, поймёшь эти глупости с пол‑оборота:

я надеюсь, язык мой – в достаточной степени птичий!

А поймут ли другие… так это других и забота:

мы ведь здесь оказались не для соблюденья приличий.

 

Записка тридцать пятая,

Господу Богу

 

То ли «здравствуйте», то ли… теряюсь, но, может быть,

«здравствуй» ‑

в общем, так или как‑то иначе… как есть, так и надо!

Я один сумасшедший, не семенящий за паствой ‑

без лица и без имени… в сущности, и без доклада.

 

Я – спросить, для чего это всё… мне не очень понятно!

Между тем, говорят, сумасшедшие – люди такие,

что им, дескать, виднее… а тут – ни туда, ни обратно:

вот застрял и торчу – посреди, так сказать, стихии.

 

Может, это и есть – то, про что говорят «виднее»:

ну, стихия и прочее… некий намёк на случай,

только я, разместиться во всём этом не умея,

за собой наблюдаю, как за звездой падучей.

 

И опять же… так оно, может, в самом деле и было

на скрижалях записано, но я не читал скрижалей!

Потому и смотрю вокруг – огромными очами дебила,

которого все его сверстники поопережали…

 

А с другой стороны – не лезть же мне в их шеренгу:

они так сплочены и так знают, куда им надо,

что, боюсь, я совсем как‑то не подхожу по рангу

и потом… говорю ведь: я, в сущности, без доклада.

 

То есть чем отчитаться – не знаю: за все эти годы,

проведённые здесь ли, там ли – везде, одним словом!

Как возьмёшься считать – хоть достоинства, хоть доходы,

так и бросишь, смеясь над ничтожным своим уловом:

 

две морские звезды, две ракушки, с полсотни строчек

да штук пять синяков (ничего‑заживёт‑до‑свадьбы!),

Вот сказал себе: сядь напиши, что только захочешь.

Написать‑то сел написал… теперь как передать бы!

 

Комментарии

 

1

 

Рисунки Эдварда Лира можно посмотреть на его домашней странице в Интернете: http://www.nonsenselit.org/Lear/QLN/cb01.html и далее до http: //www.nonsenselit.org/Lear/QLN/cb20.html

 


Поделиться с друзьями:

Археология об основании Рима: Новые раскопки проясняют и такой острый дискуссионный вопрос, как дата самого возникновения Рима...

Особенности сооружения опор в сложных условиях: Сооружение ВЛ в районах с суровыми климатическими и тяжелыми геологическими условиями...

Адаптации растений и животных к жизни в горах: Большое значение для жизни организмов в горах имеют степень расчленения, крутизна и экспозиционные различия склонов...

Опора деревянной одностоечной и способы укрепление угловых опор: Опоры ВЛ - конструкции, предназначен­ные для поддерживания проводов на необходимой высоте над землей, водой...



© cyberpediasu.com 2017-2026 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.026 с.